«Репортер» побывал в гостях у вымирающего народа, видевшего живых мамонтов. Предание гласит, что перед приходом казаков юкагирский шаман стал камлать над костями старого шамана и сказал:
«Вы встретите новых людей. У этих людей волосы растут вокруг рта, и они одеты в черную одежду. Встретив этих людей, не сражайтесь с ними. Их слишком много, вы не сможете одолеть их. Один конец толпы вижу, другого конца не видно. На своих оленях они сидят не так, как мы, а подбоченившись руками, не на холке, а на середине спины. Они держат во рту маленькие палочки с толстым дымящим концом. Дым будет очень вкусным...»

Ветер, облизавший Колыму, забирается стылым языком под одежду. Две тысячи километров севернее Якутска. Уже здесь, в райцентре, я чувствую духов. Они прилетают из тундры, смотрят с простора реки, заглядывают между бетонных хрущоб. Они молчат — пока ты не научишься их слышать.

Пустые пятиэтажки со слепыми глазницами окон. Заколоченные досками и фанерой нижние этажи. Паукообразные скелеты ангаров. Тысячи тонн перекрученного ржавого железа, портовые краны, которые никогда не двинутся с места. Меж рядами хрущевок — некогда живая плесень: сотни лезущих друг на друга покосившихся сараюх, сколоченных из досок истроительного мусора. Они разрослись в 90-х, но быстро погибли: из 15 тысяч жителей Черского 12 уже выехали «на материк». Порт и предприятия закрылись, осталась только бюджетка, занимающаяся самоподдержанием: ЖКХ, администрация, школа. «СЛАВА КПСС!» — огромная надпись на скелете пустующего дома, хвала странному богу белых людей.

На берегу темные бревенчатые строения, под ними вгрызается в мерзлоту старая шахта. Низкий дощатый потолок, трухлявые стоечные крепи, ржавые рельсы уходят в лед. Догадываюсь, что это остатки лагеря, с которого и начался город. В 1937-м зэки подняли здесь восстание, его подавили, 50 человек расстреляли тут, на берегу. Трое детей играют на ржавом корабле — на фоне синих гор, потусторонней молчащей природы, на берегу великой холодной реки.

Зимник

Конец апреля, дорога уже закрыта, но такси-«буханка» ходит, объезжая полыньи. Люди используют последние дни, когда еще можно добраться до поселков. Потом дороги не будет до середины июня, когда сойдет лед и пойдут моторки. Девушка, сидящая передо мной на ящике, засыпает, голова ее бьется о водительское кресло. Пока я думаю, что сделать, ее будит какая-то бабка, пересаживает на свое место, а сама садится на пол.

— К родне еду, — сообщает она. — Я отсюда. Нас угнали в сорок четвертом на Омолон со стадами — кормить «Дальстрой». Сказали ничего с собой не брать: «Отгоните оленей и вернетесь». А вернуться не разрешили, там колхоз сделали.

— А сбежать из колхоза не пытались?

— Э-э, юкагиры не такой народ. Нам что скажут, то и делаем. Была одна семья, которая уходила. Искали их с вертолетами, ловили, возвращали.

Местные расстояния трудно себе представить: 500 км до райцентра, три тысячи км до Якутска. Территория размером с Западную Европу, совершенно безлюдная. Берега, словно срезанные экскаватором, голые слои мерзлоты, похожие на обнаженные увечья. На них черное криволесье, иногда рыбацкая хижина. Розовые горы, многочасовой холодный закат. Тундра, тайга, холодные реки и озера, горные хребты, ранее населенные лишь зверьем да редкими кочующими семьями охотников и рыболовов. А теперь и тех почти не осталось.

Стойбище 8-й бригады на озере Ваут. Архип Волков, 6 лет, сын оленевода Петра и «чумработницы» Евгении. Мальчик кочует вместе с родителями во время их смены в тундре

Я еду вместе с вождем. Председатель Совета юкагирского народа Вячеслав Шадрин — крупный застенчивый человек в очках, похожий на медвежонка или на Пьера Безухова. 15 лет был директором школы в юкагирском поселке Нелемное, потом переехал в Якутск. Он что-то вроде правозащитника или соцработника: мотается по поселкам, помогает оформить документы, отправить ребенка в больницу, выбить в министерстве «Буран» для общины.

— Когда-то мой дед осмотрел мою голову — не знаю уж, что он там увидел, — и сказал сакраментальную фразу: «Охотника из него не получится». И меня отправили учиться в город. Но я всегда знал, что придется вернуться.

— Почему?

— Так я же Шадрин, вождь рода Зайца…

«Однажды человек пошел к проруби проверить свою сеть. Когда он заглянул в прорубь, его схватил за бороду мифический Старик: „Отдай мне своего сына и дочь, и я отпущу тебя“. Человек согласился, привел своих детей и опустил в прорубь. Мифический Старик усадил их на плот. Они поплыли вниз по реке. Мифический Старик снял штаны и дал детям, чтобы они вычесали из них вшей, а сам заснул. Прилетел сокол и предложил детям отнести их к родителям. Проснувшись, мифический Старик снял свою нижнюю челюсть и стал колдовать. Он бросил ее вверх по течению реки, челюсть упала лицевой стороной вверх, и вдруг дети снова очутились на плоту. Старик высек их кнутом и предупредил, чтобы больше не пытались бежать…»

Юкагиры — автохтонное дотунгусское население Восточной Сибири, живущее здесь с неолита. Они кочевали отдельными семьями, жили в юртах и полуземлянках, охотясь и рыбача по берегам рек. Каменными орудиями пользовались до прихода русских. Культура сохраняла древнейшую архаику — культ предков и шаманов, жертвоприношения собак, «вороний эпос». Здесь, в холодных таежных просторах Восточной Сибири, до самого недавнего времени жила культура каменного века. Когда умирал юкагирский шаман, его тело разрезали на части, мясо сушили и раздавали как талисман, а деревянное туловище, на которое сажали голову, одевали в нарядную одежду и ставили в жилище в качестве иконы.

До прихода русских юкагирские племена были рассеяны по огромной территории от Лены до устья Анадыря. Две вещи, принесенные казаками, стали катастрофой: спирт и оспа. У коренных жителей Сибири не работает алкогольдегидрогеназа — фермент, разрушающий алкоголь в крови, поэтому они мгновенно спиваются. Действие алкоголя было аналогично героиновой наркомании, и именно водка стала главной валютой торговцев пушниной.

Владислав Каургин, оленевод 7-й бригады, во время гостевого визита на стойбище 8-й бригады, озеро Ваут

Но главное — жители Сибири не знали инфекционных заболеваний и не имели к ним иммунитета. Грипп, корь, сифилис, проказа… Самой страшной была оспа, в XIX веке ее эпидемии выкосили почти все юкагирское население. К революции остались лишь два юкагирских племени, живших очень далеко от цивилизации, в самых холодных местах на Земле. Южные, из рода Зайца, охотились в тайге в верховьях Колымы, а северные, из родов Гуся и Алая, кочевали с оленями в тундре между Колымой и Индигиркой.

К счастью, их культура была подробно описана. В 80-х годах XIX века на Колыму был сослан народоволец Владимир Йохельсон. Он прожил с юкагирами много лет, выучил их язык, записал массу сказок и песен. В своих исследованиях Йохельсон рисует портрет крайне симпатичного народа.

У юкагиров не было понятия о собственности, деньгах, добытая дичь и рыба раздавались всем присутствующим. Кроме того, они не умели лгать. «Юкагиры очень честны и доверчивы, они всегда держат свое слово. Если по какой-то причине они не могут выполнить заказ, который обязались выполнить (например, построить лодку), то они согласны на любой штраф, который может наложить заказчик — русский или якут. Сами они не понимают стоимость своего труда, поэтому доверяются слову купцов…» Естественно, долго такой народец протянуть не мог — уже к концу XIX века он считался вымирающим.

Колымское

Мы попадаем с корабля на бал: заехав на берег, «буханка» останавливается у клуба — сегодня День села. Нас заводят в полный зал. Все веселые, по проходам с топотом носятся раскосые дети. Перед сценой сидит десяток чукотских школьников с трубами и тромбонами под предводительством серьезного русского дядьки, похожего на Волка из «Ну, погоди!» в его трагические минуты. Усы и хвост выдают работника эстрады 1970-х.

Гаснет свет и начинается шоу — самое потрясающее из всех, что я видел в жизни. Кульминацией лично для меня становится номер «За тебя калым отдам»: шесть раскосых деревенских бабищ в «восточных» платьицах скачут по сцене, пытаясь изобразить танец живота, а между ними семенит сутулый и неловкий молоденький чукча с нарисованной на лице бородой — он джигит, танцующий лезгинку. Все это до того нелепо и наивно, что я сползаю со стула. Вся популярная культура, советская и современная, добравшаяся до низовьев Колымы, без смущения и рефлексии цветным потоком льется со сцены. Жуткий китч, за счет искренности достигающий эстетической безупречности фольклора.

Пляски перемежаются духовыми пьесами.

— Прозвучит «Адажио», — объявляет со сцены ведущая.

Тишина, минуты две ничего не происходит, печальный Волк сидит не шевелясь.

— Видите, ждет, пока она нормально объявит, — шепчет вождь.

— Прозвучит «Адажио Альбинони».

Маэстро дает знак. Дети дудят.

Колымское и Андрюшкино — соседние села, 240 км. В обоих селах примерно по 800 жителей. В Андрюшкине живут юкагиры и эвены, в Колымском — в основном чукчи, но юкагиры и эвены тоже есть. Колымское возникло из юкагирского стойбища. Здесь стада диких оленей переплывали Омолон, мигрируя на север, к океану, в спасении от гнуса. Во время плави юкагиры нападали на них и убивали, сколько могли, чтобы запастись мясом на зиму. Сейчас этих плавей нет.

«Однажды жил злобный негодяй, — говорит легенда, — схватил живого оленя, содрал с него шкуру и отпустил. Дух — покровитель диких оленей, Толон Мойе, был оскорблен жестокостью и увел оленей с Омолона…»

Последний снег — 10 июня, первый — 10 июля. Полгода ночь, минус 50.

— А летом комаров знаете сколько? — говорит вождь. — Дети развлекаются: бегают сквозь тучу гнуса и смотрят, как силуэт затягивается.

Как вообще люди могли поселиться здесь?

Внешне полярные поселки безобразны. Местные оленеводы и охотники никогда не жили деревнями. Убогие двухэтажные бараки на берегу Колымы. Из длинных труб котельной тянется над тундрой хвост черного дыма. Всюду оленьи шкуры — сушатся, валяются, вытаивают из снега, явно не имея тут никакой ценности. По грязи медленно едет мужик на снегокате. На чьем-то дворе — фюзеляж упавшего в тундре самолета «ОФЛОТ», ставший на том свете сараем. Всюду тусуются роскошные, пушистые, умные лайки. Вместе с вождем хожу по неуютным барачным коммуналкам. Мне показывают каменный молоток, которым еще недавно отбивали мясо. Старое долбленое каноэ — их делали таежные юкагиры с верховьев. У всех тут прекрасные имена, заимствованные у русских старожилов, — Пелагеи, Акулины, Терентии, Макары, Гаврилы. Почему-то оскудение русских имен этого края не коснулось.

Владислав Каургин (стойбище возле озера Макка) распрягает оленей после поездки в стадо

Самое удивительное тут — это цены: они в четыре раза выше, чем в Москве. Пакет молока и десяток яиц — по 200 рублей. Все привозится на самолете, а билет из Якутска до Черского — 30 тысяч в один конец. Денег тут у людей нет, только мяса и рыбы навалом.

Доходим до пошивочного цеха — хибарки на краю поселка. Внутри двое пожилых рабочих, мужчина и женщина, дедовскими скребками вручную скребут шкуры — тяжелая, монотонная работа. Видно, что они делают это давно, с советских времен. Ни один человек моложе сорока никогда такого делать не станет.

Мамонты

— Колымское отличается тем, что здесь не развалили совхоз, — объясняет вождь. — Просто переименовали в общину «Турваургин». Бригады все семейные, но правление, бухгалтерия, ветеринарка — общие. Половина людей занимаются оленями, а половина — ловят рыбу. И пошивочный цех они сохранили. Вот на трех ногах стоят как-то. А в Андрюшкине поделились на семейные стада, и в результате все разорились.

Их одна вещь подкосила — мамонтовая кость. Ею тут занимались бандиты, в районе два «смотрящих» было — Ватагин и Голубчиков, занимались золотом, костью и рыбой. Они андрюшкинскую общину прибрали к рукам. Купили приборы, технику, стали рыть берега рек. Из Москвы приезжал бизнесмен, который эту кость скупал. Люди переключились на кость. Зачем целый год кочевать в тяжелейших условиях, когда можно один бивень найти? А по нашим представлениям это — табу. Мамонт — житель Нижнего мира, туда нельзя вторгаться, только шаманы туда спускались. Если ты оттуда что-то берешь, то открываешь дорогу духам.

Я современный человек, но правда: ни одному человеку, кто костью занимался, эти шальные деньги на пользу не пошли. А недавно Ватагин умер, Голубчикова убили, и дело это прикрылось. А оленеводство в Андрюшкине развалилось. И теперь выяснилось, что они даже счетом своим пользоваться не могут: учредителями общины записаны какие-то ватагинские друзья в Якутске. А здесь, в Колымском, чукчи в основном, они своих стариков больше слушают. Те им сказали: «Нельзя кость копать», — они и не стали.

Мамонт фигурирует в юкагирских сказках. Недавно выяснилось, что на Медвежьих островах гиганты вымерли менее 4 тысяч лет назад — и значит, юкагиры действительно были с ними знакомы.

У крыльца стоит дощатая бытовка. В ней возятся мужики и пацаны — метят доски мелом и разбирают, над Колымой летит стук молотка.

— Что за сарай?

— Это обидно ты говоришь. Это дом охотничий, завтра в тундру повезем.

Это Петя Каургинен, второй человек в местной общине, его друг-работник Лазарь и Петин брат Игорек, бригадир оленеводов. Мускулистые, как лошади, мужики с дублеными лицами. Не матерятся. Петя — старший, за 40, очевидный лидер: умное, матерое, усталое лицо. Каургинены — чукчи, Лазарь — якут. Межнациональность — норма этих мест. Когда советская власть в 1920-х пыталась поделить Сибирь на родовые советы, ее постигла неудача: у племен не было четких территорий. По одной тайге и тундре кочевали семьи разных родов: юкагиры, чукчи, коряки, эвены. И все были полиглотами — даже сейчас все старики знают по четыре языка.

Петя с вождем начинают изучать бумажки «Турваургина». Я думаю, что вождь молодец: он помогает всем, а не одним юкагирам.

Видно, что по характеру они совсем разные. Чукчи — крутые, ни малейшего сходства с героями анекдотов они не имеют. Больше напоминают кавказцев, чем сибиряков: взрывной характер, гордость, независимость. Чукчи были единственным из сибирских племен, оказавшим отчаянное вооруженное сопротивление русским. В плену они убивали себя и, как говорят, если бы русские не отступили, поголовно ушли бы в Америку. Чукчи никогда не подписывали никаких договоров с Россией и не платили ясак.

Вождь рода Зайца Вячеслав Шадрин в рейсовом самолете Якутск — Черский

Юкагиры совсем другие — субтильные, с мягким характером. Йохельсона поражало обилие среди них людей, подверженных «арктической истерии» — странной психической болезни, для которой характерно измененное состояние сознания. Они легко впадают в транс и поддаются гипнозу. Обычно молодые казаки ради шутки гипнотизировали юкагиров и заставляли их делать какие-нибудь непристойности.

Порой истерия носила характер эпидемий: люди издавали дикие звуки, рвали на себе одежду, пытались броситься в реку, убегали в лес, забирались на высокие лиственницы и могли несколько дней в одиночку сидеть на ветках. Может, эта психическая нестабильность связана с холодом, голодом и нехваткой солнечного света. А может — с древнейшими пластами сознания, которыми человек не может управлять. Никакого сопротивления русским они не оказывали.

Язык

В 1937-м в колымские лагеря попал молодой лингвист Юрий Крейнович. Тут, в шаламовском аду, он встретил юкагира, зарезавшего колхозного оленя, и стал изучать язык. Выйдя на свободу через 17 лет, Крейнович защитил диссертацию по юкагирскому, и с тех пор этот язык очень любят лингвисты. Юкагирский — изолят, у него нет родственников, что свидетельствует о запредельной древности народа.

Уникальная особенность юкагиров — то, что у них была своя письменность. Их идеографическое письмо ни на что не похоже — ни на азбуку, ни на иероглифы, скорее на узоры, которые, задумавшись, рисуешь на парте. Использовались они для писем — любовных и охотничьих.

— Был у нас старик Спиридончик, мой дядька, он еще умел их читать, — говорит вождь. — А теперь уже никого не осталось.

Йохельсон частенько получал письма от юкагирских девушек. Поэтому письменность расшифрована — ученые считают, что она относится к неолитическому культурному наследию, связанному с наскальной живописью. Возможно, это самая первая попытка человека записать информацию.

Юкагирский помнят полсотни стариков. Алеуты, айны, камасинцы, кереки, сиреники, юги уже вымерли. Эскимосы, нивхи, кеты, ульчи, ороки, орочи, негидальцы, нанайцы, наукане, удэгейцы, алюторы, ительмены, энцы, юкагиры буквально на грани исчезновения. Долгане, эвенки, эвены, ханты, манси, нганасане, селькупы, коряки, шорцы окажутся в таком же положении через 10 лет.

Поселок Черский. Девочки катаются по улицам на коньках

В последние годы несколько юкагирских стариков — рыбаки и оленеводы — в Андрюшкине, Колымском и Черском независимо друг от друга начали спасать язык. Один стал вести в колымской школе уроки юкагирского, другой добился преподавания в черской школе, третий открыл кружок пения, четвертый пытается сделать детский лагерь у себя в стаде. Учить они совсем не умеют, детям все это непонятно и скучно. Робкие, неловкие попытки, последнее усилие умирающего народа.

— Я, честно говоря, почему этим занялся, — говорит старый оленевод Василий Николаич. — Лет двадцать назад в Андрюшкине умирал старик один и говорит мне: «Вась, неужели все? Неужели правда нас больше не будет?» Ну, я, конечно, говорю ему: «Да нет, конечно, что-то сделаем…» А теперь я сам старик и думаю: неужели правда все?..

Я рассказываю про «языковое гнездо». Эта методика была придумана 30 лет назад новозеландскими аборигенами маори. Ядро методики очень простое: воспитателями в детские сады набирали стариков — носителей языка и запрещали им говорить с детьми по-английски. Когда дети говорили по-английски, воспитатели отвечали им на маори. За четыре года сада дети начали говорить на маори свободно — и язык был спасен. Методика распространилась на Западе. Самый потрясающий пример — язык острова Мэн. Это остров между Британией и Ирландией, где говорили на собственном языке, относящемся к кельтской группе. К 1970-м годам там остался один старик-носитель. И они успели...

Старики приходят в страшное волнение. Пожилой оленевод Владимир Ильич, пытающийся учить школьников юкагирскому, начинает бормотать что-то взволнованно и непонятно. Одна женщина встает, идет в другую комнату и молча дарит мне колокольчик. В глазах у нее слезы.

Заходит девочка, просит попить.

— Сейчас, погоди, вода остынет.

— А юкагирского она не знает?

Василий Николаич молчит и мнется.

— Нет, я ее не учил... Жена у меня якутка, она ругается, когда я по-юкагирски говорю. И не хочу, чтобы дочка чувствовала себя вымирающей. Вот если все заговорят, я ее за одно лето научу!

У нас с вождем вырывается вопль отчаяния.

«Жила одна старуха. Однажды, сидя дома, она увидела, что через дымоход падает сажа. Старуха посмотрела вверх и увидела сидящего на дымоходе мифического Старика, опустившего вниз свой большой пенис, который достигал края очага. Старуха вышла и сказала мифическому Старику: „Старик, давай пойдем в лучшее место“. „Ты говоришь истинную правду“, — ответил мифический Старик. Старуха пошла впереди, по пути она увидела вход в лисью нору. Старуха сняла штаны и легла на спину над отверстием норы. Мифический Старик лег на нее и вставил свой пенис в нору. Тогда старуха подумала: „Его пенис, должно быть, вышел с другой стороны“, — и сказала: „Смотри, Старик, кто-то идет!“ Мифический Старик схватил лук, пустил стрелу, и она попала в его собственный пенис. Мифический Старик умер на месте. Старуха встала, надела штаны и сказала: „Знай, теперь ты будешь мертвым…“»

Тундра

— Волки вас в этом году берегут, — говорит вождь, откинувшись на стул и устало массируя глаза. — Ушли с дикарями, наверное.

— С дикарями?

— С дикими оленями. Они мигрируют, идут на север огромным клином таким, по 30–40 тысяч голов.

В четыре утра меня будят. С улыбкой оглядев мой прикид, Петя приносит скафандр — две куртки, комбинезон, шапку, все сантиметров по пять толщиной. И зеркальные солнечные очки.

— Сапоги мои надень.

— А ты?

— Да у меня-то эти есть, — Петя показывает на свои шлепанцы. Я начинаю ценить местный юмор. Возможно, я неправильно понял вчерашний концерт.

Обливаясь потом, напяливаю амуницию. Зачем это? Север, конечно, но я же нормально ходил по поселку. Переваливаясь, как Нил Армстронг, выхожу на крыльцо. Петя с Лазарем весело налаживают нарты, складывают доски, оплетая их хитроумной веревочной паутиной. Наконец Петя закидывает за спину винтовку, нацепляет темные очки и прыгает на снегоход.

— Поехали, восход уже.

Через пять минут приходит мысль, что можно было бы одеться и потеплее: скафандр продувает, как безрукавку. За поселком проплывает нелепый, как свалка, погост. Раньше местные жители не имели кладбищ и не зарывали покойников. Во-первых, очень трудно долбить мерзлоту, а во-вторых, у них вообще не было идеи отгораживаться от смерти. Мертвых хоронили на кочевье — там, где их застал конец, — положив в долбленки на высоких столбах. Кое-где по тайге еще раскиданы эти «воздушные могилы». Уникальности нет: Я — одно из повторений, очередное воплощение жизни, как зайцы, белки, деревья. У чукчей многие старики, которым становилось тяжело жить, просили родных убить их — и растворялись в тундре.

Появляется солнце, тундра вспыхивает мириадами бриллиантов. Ни бугорка, ни кустика — белое сверкающее море. Петя поднимается на стременах снегохода, глядит вдаль.

— Пурга…

Весело светит солнце, Петина спина с торчащим карабином уверенно куда-то рулит. Пурга дает о себе знать минут через 20 — поземка, змейками скользящая по пустыне. Вскоре поземка густеет в стремительно струящийся сценический дым. А затем мы оказываемся внутри снежной бури. Я весь, как йети, покрываюсь белой пудрой. Ветер сечет страшно, надо прятать лицо. Понимаю, почему у Пети такая кожа.

Ничего не видно, я задумываюсь, вспоминаю Нахичевань, где был недавно, каменные хребты в жарком мареве — и вместе со шкурой оказываюсь на снегу. Нарты быстро удаляются и исчезают в пурге. Человек за бортом! Я кричу, но Лазарь не слышит. Очки залепило снегом. Подбираю шкуру и ковыляю по следу, который через 15 минут занесет. Остро чувствую, что на тысячу километров вокруг — только тундра. Сейчас-то тепло, а вот зимой так свалишься — и каюк через полчаса. Минут через 10 вижу фару возвращающегося Лазаря.

Через пару часов пурга стихает, мы останавливаемся у стоящего посреди тундры снегохода.

— У Игорька вал сломался.

— А сам он куда делся?

— Пешком пошел.

До поселка 50 км.

Петя вдруг останавливается, слезает со снегохода, на согнутых ногах проходит чуть вперед, заглядывает куда-то. Там обрыв, совершенно неразличимый в общей белизне. Петя внимателен, как проводник в фильме про Дикий Запад. Эти люди действительно читают землю, как книгу. Наконец останавливаемся у речной излучины. Каким-то образом мы по ровной тундре за 70 км выехали точно туда, куда хотели.

Когда мы выгружаем доски, из прибрежных кустов выходит заяц — толстый, пушистый, и видно, что очень глупый. «Зайчатинка-свежатинка», — смеется Лазарь, поднимая карабин. Косой с наивным интересом на нас пялится, подпрыгивает поближе.

— Лазарь, извини, давай не при мне.

— Не вопрос, — говорит Лазарь. Повисает неловкая тишина.

Мы выгружаем доски, гвозди, толь, инструменты, бензопилу и уезжаем. Инструменты они даже не подумали прикрыть: на сотни
и сотни километров здесь нет чужих людей.

Кочевье

Еще через час бешеной езды я впервые вижу кочевье: чум, несколько нарт, к которым привязаны собаки, барахло на нартах, прислоненный к чуму карабин, что-то вроде вигвама из еловых бревен — дрова, завезенные заранее и поставленные, чтобы было издали видать. Невозможно крохотная стоянка посреди этой лунной пустыни.

— Николаша, — здоровается молодой пастух с черным от загара лицом. — Пуржит сегодня, до вас ясно было. Может быть, тут есть кто-то грешный? — хитро косится он на меня.

Забойный пункт в Стадухине, вблизи села Колымское. Уборка моняла

Чум — квадратная армейская палатка на деревянном каркасе, только сшитая из шкур. У входа буржуйка с трубой, за ней в центре низенький столик. Печка топится весь день. Пол тоже застелен шкурами. Оленьи шкуры непрошибаемо теплые, холодом снизу не тянет, хотя под ними мерзлота. В чуме трое: пастух Николаша — нервный шутник, вместо лица коричневая маска, уши, лоб и шея белые. Олежек, робкий одутловатый увалень, помогает по хозяйству. Лариса — девушка с грубым лицом, заплывшими глазами и хриплым голосом, личность живая и веселая. Она — «чумработница»: с утра до вечера готовит оленину. Все трое — Петина родня. Лариса, родная сестра, зовет его Петриванычем. Она дает нам чай с хлебом и олениной — еда тут очень незатейливая.

— Петь, а как ты дорогу находишь?

— Да хоть как: по солнцу, по звездам. Сейчас джипиэсы у всех, разучились ориентироваться. А я-то всю общинную тундру знаю, конечно.

Их тундра — .......... километров.

— А ты где себя дома чувствуешь — в поселке или тут, на кочевье?

— Так дом — тундра, конечно.

Я, кажется, неправильно понимал. Дом этой семьи — не чум, затерянный в тундре, а сама тундра.

Недалеко от палатки пасется бурое стадо оленей. Один из них, пряговый (ездовой), с веревкой на шее подходит поглядеть, кто приехал. Выясняется, что тут только хайданка — самцы, а рога они сбросили ранней весной. Стадо медленно кружится против часовой стрелки.

— Почему против часовой?

— Фиг знает.

— А где оленихи?

— Вон, — Николаша показывает на белый горизонт, над которым синеют едомы — длинные пологие холмы, разрезающие плоскую тундру. По мне, так там ничего нет, но он видит где-то там стадо.

— Слышишь, птичка чирикает?

Над снегом слышен узорный птичий свист.

— Это мышка, лемминг. Мышка как птичка.

Вечером мы едем смотреть стадо важенок, олених, километрах в пяти от стойбища. Останавливаемся на высоком берегу. Под нами по белой брейгелевской долине раскиданы коричневые точки.

— Вон важенка лежит, — говорит Николаша, показывая на дальнюю часть пейзажа, где совершенно ничего не видно. — Ночью волк приходил.

Петя наводит бинокль, вглядывается в склоны того берега. Закат чеканит дубленые индейские лица. Спускаемся в долину. Идти тяжело, одышка, как в горах, хотя мы на уровне моря. Но это Арктика, тут что-то свое. Даже в темных очках все нестерпимо яркое. Иду, как космонавт по Луне, слыша свое дыхание и с трудом вытаскивая ноги из снега. Николаша с Лазарем резво упиливают куда-то вперед.

— Как вы тут ходите?

— Да нормально. На перегоне по 80 км в день ходим.

— А почему важенки пасутся отдельно?

— Отел начался. Когда телята рождаются, самцы их боятся, могут убить копытом. Гляди вон, рожает.

Я вижу, как лежавшая важенка встает, а на снегу остается черный, покрытый слизью олененок, мотающий головой из стороны в сторону, как игрушка с приборной доски автомобиля. Его первые мгновения на божьем свете.
В отличие от человеческих младенцев, он уже в сознании: через 20 минут этот олененок на длинных подгибающихся ногах ковыляет за оленихой, которая останавливается, ждет и хорканьем зовет к себе.

— Где Игорек? — спрашивает Петя за ужином.

— Загулял, сказал, вечером будет.

— Вы у важенок не дежурите? — несмотря на спокойный тон, я чувствую в вопросе напряг.

— Что я один буду? — отвечает Николаша. Больше вопросов нет, тема закрыта. Петя сидит по-турецки, сложив сильные руки на груди, долго молча смотрит на керосинку.

Волков он не нашел: следов после пурги и правда нет. Я понимаю, что они — интересное сочетание: индейцы и ковбои одновременно, индейцы-скотоводы.

— Николаш, включи телевизор, — просит Лазарь.

— Пульт потеряли, — отвечает Николаша.

Никакого телевизора в чуме нет, это чистое искусство.

«„Смотри-ка, — сказал про себя мифический Старик, — я был почти убит, попавшись на эту женскую уловку. Отныне я не буду появляться среди людей открыто“. Мифический Старик разозлился на всех женщин и стал вредить им. Только женщины начинали точить ножи, мифический Старик прятал их точильные камни. Женщины стали точить ножи с помощью кожи — он спрятал всю кожу. Женщины стали точить ножи с помощью глины. Мифический Старик спрятал всю глину, но женщины нашли какую-то другую глину. Тогда мифический Старик сказал: „Ну ладно, женщины победили меня, не буду больше прятать. Не смогу же я спрятать всю глину на свете...“»

Потрава

Утром Лариса курит за чумом, глядя в розоватую тундру.

— Не курю при Петриваныче, — смеется она, увидев меня. — При Игорьке курю, потому что он у меня всегда сигареты стреляет.

— Вороны летят к важенкам, — задумчиво говорит она, глянув на небо. — Почему это?

Мы едем к стаду и видим первую окровавленную важенку. Она смотрит извиняющимся взглядом и пытается встать. На горле у нее вырван большой клок шерсти. Рядом лежит мертвый олененок. Николаша берет его за заднюю ногу и кидает на нарты. Тут же приносит второго, живого. Его голова неестественно закинута назад, он тяжело дышит, в детских глазах ужас.

Мы оглядываемся и видим жуткую картину. Долина усеяна черными трупиками оленят, кое-где раскиданы туши важенок. У оленят выклеваны глаза, над полем кружатся вороны. Многие телята еще живы, но уже вмерзли в лед. Я вижу примерзшего олененка, пытающегося поднять голову, его левый глаз выклеван, на снег тянется ниточка крови. Большинство телят беспомощно лежат на снегу, не в силах подняться.

— Волки, — говорит Николаша, — со щенками. Это они баловались.

В стаде началась паника, обезумевшие важенки давили телят, все потерялись. Долина наполнена криком: хоркают матери, жалобно крякают телята. В стаде хаос, важенки мечутся, ища детей. Им надо по запаху найти своего. Внешне телята одинаковы и раскиданы по огромному пространству. Важенка подбегает к олененку, они тянутся друг к другу носами — она фыркает и убегает: не ее. Олененок неловко с криком семенит за ней, не может догнать. Стайки из пяти-шести телят тянутся за каждой пробегающей важенкой и кричат.

Я пытаюсь собрать раскиданных по долине полуживых телят, отношу их в одно место — в надежде, что важенкам будет легче их найти. Вижу обессилевшего олененка, смирно лежащего около трупа матери. Большинство из них родились сегодня ночью — и вот как их встретила жизнь.

В последний день забоя остатки стада решили не дать загнать себя в кораль для убоя. Забойщики стали отстреливать оленей прямо в тундре, а потом волоком тянуть их снегоходами на забойный пункт

С холма подъезжает Петя, лицо бесстрастно. Останавливается, молча смотрит на нас темными очками.

— Больше ста трупов. Пусть пишет заявление об увольнении.

Это он про брата, Игорька. Кажется, он в шоке.

Николаша начинает в одиночку выгонять стадо из долины. Это так же легко, как нести воду в решете. Мы собираем мертвых оленят на нарты, везем в стойбище. Лариса, Лазарь и Олег вешают их на рамы и начинают свежевать. На спинах под шкурками видны раны от зубов. Растет гора ободранных телец, у собак заметно поднимается настроение.

Петя сосредоточенно отцепляет «Буран» от нарт, заходит в чум, собирается, опоясывается патронташем.

— Ну, Саня, пожелай мне удачи. Надо ликвидировать эту банду.

— Они сытые, далеко не уйдут, — говорит Николаша.

Я думаю о волках, мне не хочется, чтобы Петя их убил. Николаша отправляется сторожить стадо. Приезжают Игорек с еще одним пастухом и едут за ним.

— Санек, погаси фонарик, — просит вернувшийся Николаша, болезненно щурясь. Несмотря на темные очки, он «словил зайчика» — сжег в тундре глаза. — Вот ты там натаскал телят, они все вместе и сдохли. Нельзя было их руками трогать, важенка сама найдет, а тут все запахи смешались.

Петя возвращается ночью, измотанный и без волков.

— Ну как?

— Накололи меня, Сань, конкретно накололи.

Как ни странно, никакого выяснения отношений не происходит. Лариса подает ужин, семья долго и подробно обсуждает хронологию событий: кто из волков что и когда делал — все, что они прочли по следам. Говорят медленно, не перебивая друг друга. Огонь керосинки отражается в медных лицах, отбрасывает на стены юрты большие тени. Мне чудится, что на лежке волков сейчас происходит что-то подобное.

Мне приходит в голову, что снисходительное отношение к «примитивным» культурам — примерно такая же тупость, как смех комсомольцев над темными бабками, которые молятся богу.

На ночь мне дают кукуль — спальник из шкур, такой толстый, что можно спать на снегу. Ночью печка гаснет, и к утру температура выравнивается с тундрой. Вылезаю наружу. В воздухе стоит громкий шорох: стадо копытит снег. Привязанная к нартам лайка гавкает на прягового, который дразнит ее, подойдя так, что нельзя достать. Идя по синей тундре, я замечаю, что снег с каждым шагом скрипит по-разному: подо мной вымерзшие озерца разной глубины, у каждого лед отзывается своим тоном.

Летит дымок над юртой, хрипло лают замерзшие собаки. Это бесконечная, пустая изнанка Земли, где ничего нет, кроме холода, черных лиственниц, мха, серых скал и комаров. И абсолютной свободы человека наедине с духами. Чтобы их видеть, нужно ничего не знать. Тогда ты видишь их ясно, они рядом, всюду.

***

Вернувшись в поселок, я рассказываю, что было в тундре. Владимир Ильич, услышав про 12 убитых важенок и сотню оленят, совершенно теряется:

— Я никому не скажу, я никому не скажу…

Вождь жмурится, словно я ударил его палкой.

— Это я виноват! Это я виноват! Зачем я сказал про волков! Я чувствовал, что не надо этого говорить. Это я их навлек!..

Он сидит, по-детски зажмурившись за стеклами очков.

— Весь год следили — и вот… Ну как можно было не дежурить?!

Благополучие «Турваургина» такое хрупкое! Чуть-чуть — и они будут как андрюшкинцы.

Во дворе Петя с Леной обсуждают, как дела у сыновей в Якутске. Странно звучат городские слова — «интернет», «выходные», «второй отдел». Здесь, в поселке, я вдруг вижу, что Петя старый. Усталый, потрепанный 50-летний мужичок, который вертится, вертится, чтобы все не рассыпалось, чтобы сохранить этих оленей и маршруты, защитить свой мирок от современного мира. Хотя никто из его детей в тундру не вернется.

Над берегом встают хрущобы Черского. Торчащие бетонные сваи похожи на идолов, а черные змеи арматуры застыли в индейском узоре. Я чувствую, что все здесь, как ни странно, зависит от этой молчащей природы — даже самые чудовищные эксперименты. И вдруг понимаю, что ГУЛАГ был наказанием русским за вторжение. Духам Севера не нравились стройки: «Хотите строить — пожалуйста…»

Замечаю какое-то шевеление на льду у берега. Группа людей в чукотских кухлянках вытаскивают на лед нарты, цепляют к стареньким «Буранам», привязывают шкуры, котелки, железные бочки с бензином. Из брезентовой кибитки выглядывают старуха и дети. Семья собирается в стадо. На фоне мертвого города это выглядит постапокалиптическим киберпанком: пережив современный мир, потеряв свою культуру, они все-таки кочуют.

На песке перед лагерной шахтой лежит насквозь ржавый корабль времен ГУЛАГа. Духи глядят из темных окон рубки, играют в разводах ржавчины. Они съели его.