На этой неделе исполняется месяц с момента подписания Минских соглашений о прекращении огня. И весь месяц мы слушаем уверенные прогнозы: не сегодня завтра кровопролитие возобновится. Однако хрупкое перемирие, установившееся на Юго-Востоке Украины, хоть и постоянно нарушается, но в целом соблюдается — стороны не используют взаимные провокации как повод для возобновления войны. Исторический опыт подсказывает, что месяц — это уже много, месяц — это обоснованная надежда на прочный мир. «Репортер» продолжает действовать в русле «журналистской дипломатии». Мы просто показываем все ужасы войны с обеих сторон и лишь с одной целью — выгнать войну из наших собственных душ и сердец. Как только это произойдет, хрупкое перемирие станет железобетонным

Донбасс. Блокпост на подъездах к Снежному занимает две обочины, оставляя саму дорогу свободной. С одной стороны блиндаж и узкие глубокие окопы, уходящие в зелень невысоких деревьев. С другой — белые, местами дырявые мешки с песком, между ними торчит ржавая каска. К тонкой лиственнице прицеплен тент, прикрывающий от солнца мешки, деревянную лавку и зеленый ящик из-под снарядов, на котором лежат запрелые бордовые астры. За тентом начинается широкое поле, на краю которого стоит тонкий крест, собранный из веток молодого дерева. Они перевязаны полоской белой ткани, чтоб держались. К вертикальной перекладине прибита табличка, на которой буквами с завитушками выжжено: «Здесь лежат украинские солдаты». Блокпост охраняют два старика.

— Тут мы похоронили четверых, у одного из них на ремне было написано «Богдан Прокопчук», — говорит высокий крепкий седой мужчина. На лацкане его куртки — георгиевская ленточка. — То ли наши их тут застрелили, то ли свои добили. Ничего я к ним не чувствую, никакой жалости. Вот Украина вырастила себе за 23 года молодое поколение таких, — снова поворачивается к кресту, — которым внушили: Россия — враг. Вот он результат. Молодежь пошла на нас со всей Украины — из Львова, Запорожья, Днепропетровска. Им сказали — можно бить милицию, закона не существует. А нам в результате 70 лет тюрьмы набегает за ношение оружия. Амнистия — не для всех. Там оговорено — не для тех, кто убивал. А мы убивали. Ну а как же?! Мы стреляли по танкам и бэтээрам. Валерий Яковлевич! — подзывает другого старика, худого и сутулого. — Иди сюда! Расскажи, что с нами произошло за эти месяцы. Расскажи, почему нам теперь их не жалко.

— А чего тут рассказывать? — спрашивает тот, поправляя на плече автомат. — Молодежь наша разбежалась, как только на нас наставили пушки танки. В бой пошли одни старики. Вот и весь компот!

— Молодежь не выдержала, — сухо гаркает Валерий Яковлевич.

— Слабыми оказались, так сказать, — подхватывает седой. — А мы закаленные. И мы знаем, что будущее — с Россией.

— А теперь ты расскажи, как они все инструкции к лекарствам на украинском писали! — сварливо обращается к товарищу Валерий Яковлевич. — Покупаешь лекарство, а там ну ничего ж не понять!

— Поэтому мы боремся за свой язык, — спокойно говорит седой. — Мы умрем за свой язык.

— А язык — это то, за что можно умереть? — спрашиваю я.

— Язык — это свое, родное, — отвечает он. — А за родное как можно не умереть? Юра! — зовет. — Иди сюда!

Перед стариками вырастает молодой коренастый человек в афганской панаме, из-под полей которой смотрят огромные голубые глаза.

— Юра, вот скажи, — серьезно начинает седой, тяжело переступая с ноги на ногу, — ты можешь умереть за русский язык?

— Могу, — быстро выдыхает Юра.

— А почему? — продолжает седой.

— А откуда я знаю, почему, — с тихим удивлением отвечает Юра. — Могу, и все.

Он поворачивается и уходит.

Найденных мертвыми украинских солдат похоронили сепаратисты

***

Снежное. Территория женской колонии обнесена высоким забором и завитушками колючей проволоки. Женщины метут сухие листья, выскребая их из травы. Но ветер то и дело возвращает листья на место, и женщины заново проделывают ту же работу. Стоя в сторонке и кутаясь в вязаную жилетку, за ними наблюдает сотрудница колонии.

— Э-ва-ку-и-ро-ва-ли?! — по слогам переспрашивает она и заходится смехом. — Это же осужденные! Кто их будет эвакуировать? Тут обычных жителей никто никуда не вывозил. Кто мог, сам уехал. А заключенные во время обстрелов сидели в подвалах. Ну и мы с начальником колонии вместе с ними. По несколько суток. Без света и без воды. А на кого нам жаловаться? Из Киева распоряжений об эвакуации не поступало.

— Почему?

— Ну, они вообще-то осужденные, — отвечает она.

— Они приговорены к лишению свободы, но не к смерти под снарядами, нет?

— Нас не поэтому не вывозили, — поднимает голову от земли одна из женщин, — а потому, что эвакуировать нас было невозможно — тут кругом стреляли.

— Да кому они нужны?! — вскрикивает сотрудница. — Кто их-то будет жалеть, когда по детским песочницам даже лупили! Да и что хорошего видели те, кто уехал из Снежного? Их где-то ждут? Как только объявили перемирие, все начали возвращаться. Да я сама 8 августа уехала в отпуск — так мне подвезло. Пока добралась до Харькова, насмотрелась и нарыдалась. На каждом шагу Нацгвардия досматривала, мужчин выводили и раздевали до пояса. А в Харькове я узнала, что на нас, оказывается, напала Россия. О чем говорить? Я с ребенком в Харькове в больницу пошла, мужик там в коридоре на скамеечке сидит, у него указательного пальца на правой руке нет. А его признали к мобилизации годным! Говорит врачу: «Ну дадут мне автомат, что я буду с ним делать?» «За веревочку дергать будешь», — отвечает врач. Это я своими ушами слышала! Люди страдают за что?! За хрен собачий! Простите мне мой русский! А вы хотите, чтобы осужденных кто-то пожалел!

В Снежном напротив дома с целиком вырванным подъездом стоит белый диван. На нем, понурив головы, сидят пыльные мужчины в мешковатых брюках. Подъезд, лишившись основательной части несущей стены, теперь показывает свои внутренности: обтянутые дерматином двери третьего и четвертого этажей, белую мойку, прилипшую к боковой перегородке, несущие стены, заклеенные квадратами разных обоев, лестничные перила. У двери первого этажа среди обломков сидит молодой боевик с автоматом за спиной.

Подъезжает грузовик. Мужчины поднимаются с дивана. Из кабины выскакивает водитель и звонко отбивает молотком замки железного кузова. Еще одна партия таких же пыльных мужчин тянет руки вниз, им подают большие морозильные камеры. Общими усилиями камеры заталкивают в кузов. Грузовик уезжает, оставляя на дороге не вместившиеся в него высокие белые стеллажи.

Уничтоженная бронемашина

— Мы — пленные 39-го батальона территориальной обороны Днепропетровска, — представляется самый старший из мужчин, когда они рассаживаются у дивана на корточках. — Нас набирали через военкомат, и никто не спрашивал, хотим мы или не хотим.

— Кем вы работали раньше?

— Я двери устанавливал.

— Я монтажник-высотник.

— Я сварщик.

— А я в магазине работал.

— Если вы ждете, что мы вам расскажем про то, как нас тут бьют и обижают, то такого мы вам не расскажем, — говорит старший. — В этих обстоятельствах к нам еще нормально относятся. Ну как бы сказать… Я… Я — пленный, вот что. Я в статусе пленного. И все. Я не чувствую себя униженным.

— Нам позволяют звонить домой.

— Минуту или пару минут на разговор дают. Полчаса назад мы пообедали, сидим теперь на солнышке — довольные, — говорит один, и все смеются.

— Кто вас взял в плен?

— Российские военные. То есть регулярные войска. Мы стояли на блокпосту. Подъехало 20 единиц российской техники. И у нас был выбор — либо вступить в бесполезный бой и погибнуть, либо сдаться.

Проходит группа женщин. Каблуки — розовые, белые, голубые — мелькают перед лицами пленных. Женщины ничего не говорят, но когда они идут мимо разбитого дома, цоканье каблуков по асфальту становится решительным, твердым, безапелляционным. Мужчины еще ниже опускают головы. Один тяжело вздыхает.

— Такой камень на душе, — говорит он. — Говорят, что обмен пленными вовсю идет. И мы ждем: вот-вот, вот-вот. Мы разгребаем завалы, но в общем-то сильно не перенапрягаемся. Работать на свежем воздухе лучше, чем в подвале сидеть.

Приближаются молодые люди в джинсах и кожаных куртках. Возле разбитого дома их голоса крепчают. Они сплевывают, а поравнявшись с пленными, произносят матерные слова. Пленные поднимают головы, только когда группа удаляется. У самого молодого на лбу выступают красные пятна.

— Я сам русский, — бросает в меня хмурый взгляд старший, — и родился я в России.

— Я тоже, — говорит другой. — Я строил Ледовый дворец в Сочи.

— А я за бутылку колы перевернул бы вон ту кучу, — говорит молодой и показывает на груду битого кирпича, лежащую у дороги.

— А я бы за пачку сигарет.

Я даю им деньги. Боевик вскакивает со стула и, предупредив: «Подождите!» — уносится в сторону штаба. Через несколько минут оттуда приходит плотный мужчина, заросший темной щетиной.

— Дядя Федя, — хрипло представляется он, — помощник мэра Снежного. Вы им дали денег? Сколько?

— 500 гривен.

— Не вопрос. Мы сейчас пойдем в магазин и купим все, что им нужно. Вы же не против, если я пойду с ними?

Вдруг порыв ветра опрокидывает стеллажи. Они с грохотом валятся на асфальт, выбивая из него столбы пыли. Все вскакивают. Дядя Федя взмахивает автоматом. Видно, как по лицам пленных проходит испуг.

— Ребята! — выругавшись, кричит дядя Федя. — Мне еще не хватало, чтобы вас покалечило?! А вы, я это заметил, — обращается ко мне, — вы подумали, что раз у меня автомат, то я кого-нибудь из них сейчас ударю.

Сказав это, он уходит в магазин, прихватив с собой старшего. Пленные молчат. Туда-сюда мимо них ходят горожане, отстукивая свое отношение к ним каблуками и подошвами.

Обгоревший бронежилет украинского солдата

— Почему так долго тянется процесс обмена? — с тоской спрашивает молодой. — Ну жили же мы раньше все вместе, и все было нормально. Мы даже на Майдане не принимали участия. Эхх… — его прерывистый вздох дает представление о размерах камня на душе.

— Страха больше нет, — глухо говорит третий. — Сначала, вы себе не представляете, как мы боялись. А сейчас чувствуем только холод по ночам. У нас одно одеяло на двоих.

— А вы знаете, — впервые за все время обращается ко мне молодой боевик, — в этом подъезде при обстреле 11 человек погибло.

Пленные снова опускают головы. Возвращается дядя Федя и раскладывает на диване пакеты с пряниками, несколько блоков сигарет и бутылки кваса.

— А колы не было, — говорит он. — Мы запретили американцам разрушать нашу печенку. В Снежном кола больше не продается. У нас тут 60 пленных, — хрипло продолжает он. — Молитесь, чтобы их освободили до того, как перемирие закончится!

***

Львовская область. В просторной кухне деревенского дома за столом сидят брат и сестра. Сестра заметно старше брата. Рядом с ними на диване раскрасневшаяся мать. Филипп — пограничник. Полтора месяца назад он вернулся из плена.

— Я получил телеграмму со Львова — прибыть 9 июля в бердянский пограничный отряд, — начинает он. — Купил билет, сел на поезд «Львов — Мариуполь», позвонил маме.

— За минуту до отправки! — перебивает сына мать. — Ему руководство не сказало, что поезд в Мариуполь идет через Донецк!

— Когда он попал в плен, — теперь говорит сестра, — я думала, только чтоб не били его. Лучше пусть бьют меня. Мне было 12, когда он родился. Я все родителям истерики закатывала, что у всех есть братья и сестры, а у меня никого нет. Я выпросила себе его. Я его вырастила.

— Когда поезд прибыл в Донецк, я увидел в окно хлопцев с автоматами, — продолжает Филипп. — Сначала подумал, что наши, но когда увидел, что на каждом георгиевская ленточка, понял, что это не наши. Бежать было уже некуда — возле моего купе стоял дядька с автоматом. Началась проверка документов, а у меня было два рюкзака. Тот, что с формой, я спрятал. Дядька открыл мой паспорт: «Ой, Львовская область! Ты зачем сюда едешь?» Я говорю: «Отдыхать». Он спрашивает: «А ты не знаешь, что у нас тут война?» Я говорю: «Да мне параллельно!» Он: «Ах, тебе параллельно…» Начал вещи обыскивать. А я себе сижу. Потом еще один пришел. Я не показывал, что мне страшно, но руки сильно тряслись. Он нашел другой рюкзак, открывает — там форма и войсковая квитанция. «Да ты военный. Какие войска?» Я говорю: «Инспектор пограничной службы». Он говорит: «Пойдешь с нами». Я хотел взять телефон, позвонить, но они его забрали и посадили меня в автобус. В нем еще 20 человек было. По дороге в этот автобус я немного получил по шее. Я думал — сейчас все закончится, и я пойду назад. Поэтому сначала возбухал: «За что меня задержали?» Они: «Парень, ты не понял, куда попал». Я понял, куда я попал, но… — со злостью в голосе говорит он, останавливается и тяжело дышит. — Они стали меня бить и снимать это на телефон. Потом стали бить серьезно, и тогда я понял, что не надо ничего говорить, просто молчал. Они меня били, потом мне стало жаль себя и я просто заплакал. Они говорили: «Ты укроп. Ты приехал убивать наших женщин и детей». После того мне стало плохо, и я отключился. Они похлопали меня по щекам, облили водой. Сказали, чтобы я собрал свои разбросанные вещи. Меня отвезли в их часть. Там уже не было рукоприкладства, но морально унижали сильно. Я думаю, к собаке лучше относятся. Еще они говорили, что придут во Львов и будут убивать и насиловать наших женщин… Они рассказывали, как они хорошо жили, пока не пришли мы. Они говорили, что мы ломаем им жизнь.

— А ты им сказал, что никого не убивал?

— Я говорил. Но они мне сами сначала сказали: «Ты никого еще не убил, поэтому ты поедешь домой к маме». А я… если бы мне дали оружие, хотел бы их убить.

— За что ты их хотел убить — за то, что считаешь сепаратистами, или за то, что они тебя унижали?

— Вы не понимаете… Вы не понимаете. Для меня весь восток — ад! Я… я когда слышу русский язык, хочу ударить того человека, — его карие глаза, а сидит Филипп так близко ко мне, что касается локтем, зримо светлеют, в них появляется много желтого цвета. — Я вам серьезно говорю! Хотите верьте, а хотите нет. Я хочу ударить!

— Когда я слышу, как кто-то говорит на русском… — он дрожит, — меня начинает тошнить! Я не могу слушать! Те, кто так делает с пленными, они — больные на голову. Мне не патрона жаль, мне человека жаль. Самого человека, видите?! Вы думаете, у нас в армии все хорошие и добрые? У нас там такие же есть звери. Когда обстреливали наших хлопцев, те хотели спрятаться в машине, а там сидит майор и говорит: «Какого х… ты сюда прибежал? Иди, прячься в другой машине или беги в окоп». Вы знаете, что нормальный человек так не сделает? Просто наши хлопцы едут туда, на восток, за страну, за украинцев, а там ад!

Многие ранее мирные люди взяли в руки оружие

— Страдания, которые ты перенес, стоят единства Украины?

— Я хочу навести на востоке порядок, чтобы там у людей было мирное небо над головой. Чтоб они могли, как здесь, выйти погулять, чтобы по ним не стреляли из установок «Град». Людей жалко! Почему они выходят за дверь и сразу погибают? Почему они должны сидеть по подвалам? Мне жалко их, понимаете? Просто жалко! Воля — бесценна. Жизнь — бесценна. Но у нас есть такие тупорылые военные, которые стреляют в тот квадрат, где сидят боевики, а попадают в дома мирных граждан. Все люди — братья. Я тоже не хочу, чтобы пришли к моему дому и чтоб мой дом сгорел. Я хочу мира. Я хочу стрелять только на полигоне. Но у меня страшная обида на них. Дали бы мне тогда оружие в руки и сказали: «Убей их!» — я не знаю, как бы я поступил.

— А сейчас?

— Честно? Очень глубоко в душе обида сидит. Сейчас я не знаю. Я не могу ответить на ваш вопрос.

— У тебя сильно трясутся руки.

— Я вижу. Я сейчас могу расплакаться. Я в детстве очень вредным был. Много разных пакостей делал. Мама могла меня побить. Я сидел потом, плакал. А через 15 минут мама приходила, брала меня на колени, обнимала и плакала вместе со мной. И все проходило. А сейчас не проходит. Мне жаль… — он плачет. — Мне очень жаль, что с людьми так случилось.

— А теперь есть кто-то, кто мог бы тебя обнять и заплакать с тобой, чтобы твоя обида прошла?

— Нет, — плачет.

— Ну-ну, не плачь, — глажу его по руке.

— Вы знаете… Раньше у меня все было иначе — я хотел красивый дом, деньги, хотел, чтоб за меня замуж вышла хорошая девушкаа. А теперь мне не нужно денег, я хочу только, чтобы мама с сестрой были живы. Я думал, за что мне такая кара божья. Я, значит, заслужил. Они мне в автобусе разбили губу, нос, я закрыл лицо рукой, наклонился, кровь капала на пол, а они все говорили, что — укроп. Может, кто-то из моих родственников что-то плохое сделал, а я расплачивался? Или это испытание перед чем-то страшным? Первые три дня в плену я только спал. У меня был страшный шок, я хотел к маме. Но я говорил себе, что не может быть постоянно плохо, будет и хорошо когда-то. Я не рассказывал никому, как я в плену был. Приехал, мама сразу спросила: «Тебя там били?» Я сказал: «Нет». Но она все равно заплакала. Самое страшное — это если бы ей мое тело привезли или если бы ей похо-ронить некого было… Мой дед тоже был в плену у немцев, потом две недели шел домой. Он Герой Социалистического Труда. У него есть орден Красного Знамени.

В кухню возвращается сестра. Филипп ставит на печь чайник. Выходит курить.

— Мы с родственниками других пленных пошли в Администрацию президента, — говорит она. — Нас посадили в комнате, и мы там сидели, ждали весь день. Люди уже материться начали: «Чего мы тут ждем? За кого мы голосовали? К нам никто не выходит!» Тогда к нам приехали из СБУ. Там был один человек, он нам помог связаться с Владимиром Рубаном — генералом, который занимается обменом пленных. Вот за кого нужно молиться. Он сказал: «Я вам помогу их вытащить. Все сделаю, что можно». А в тот день, когда Филиппа освободили, зазвонил мой телефон. Муж рядом с трубкой сидел, говорит: «Тебе какой-то Филипп звонит». Я говорю: «У меня только один Филипп». И не знала, что делать — как трубку поднять.

— Вы боялись, что вам скажут плохое?

— Уху, — выдыхает она и плачет. — Он сказал: «Все нормально. Меня везут. Если через три часа не объявлюсь, значит, все плохо». Я больше не могла ничего делать, только на часы смотрела. А он давал гудок и отключал телефон. Так я понимала, что все хорошо.

В комнату входит мать.

— Филипп уже в плену был, когда у нас в гараже птицы яйца снесли, — говорит она мне. — Птенцы вылупились, птицы постоянно улетали и прилетали. А я уезжала и дверь в гараж закрыла. Вернулась, и как же страшно кричали они! Боже, боже, подумала я, и Филипп — в плену!

Открыла им двери, — она распахивает руки. — Залетайте, спасайте своих детей! И пусть Бог мне поможет спасти моего сына!